Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
...Дело не в том, что в какой-то момент Клара становится Доктором, — это не что-то исключительное.
Так или иначе это случается со всеми компаньонами.
Пожалуй, меньше всего эта линия прослеживается с Эми, но всё же есть такой момент — в «Динозаврах на космическом корабле», где она действует вполне самостоятельно, да еще и с двумя собственными спутниками. Интересно, что при всем при этом она именно играет в Доктора, как Одиннадцатый обожает играть в людей (в ковбоев, в пиратов или в «обычных людей», как в сериях с Крейгом). Она имитирует его манеру держаться: все эти очаровательно нелепые, неуклюжие взмахи руками. Колдует над аппаратурой, командует компаньонами, наслаждается процессом...
NEFERTITI: How'd you know how to do that?
AMY: Well, I've spent enough time with the Doctor to know whenever you enter somewhere new, press buttons.
NEFERTITI: What else have you learned from him?
AMY: Don't stop at button pressing.
Иначе с Розой. (Я, на самом деле, успела забыть, что что-то такое вообще было, а напомнило мне видео «You are me», открывающееся пронзительной шекспировской строкой.) Роза не играет. Она становится Доктором, когда приходится. Когда больше никого нет. Потому что без Доктора никак. Интересно, что она — вроде бы — вообще ничего при этом не берет от "светлого" Десятого: ни энтузиазма, ни особого очарования, ни беззаботной радости жить и действовать прямо посреди шторма... Нет, Розе достаются только способность и обязанность видеть истинный масштаб происходящего (никто другой не может сказать Донне, что она должна убить себя, чтобы восстановить миропорядок) — и свинцовое «I'm so sorry». Роза никогда не хотела быть Доктором. Это давит. «You're brilliant», говорит она Донне, а в глазах нет восхищения и тепла. «Don't salute», она отрезает, коротко, без (чуть-чуть наигранного) докторовского раздражения. У нее достаточно сил, опыта, мужества.
Но — только в то мгновение, когда она наконец встречается глазами с Десятым, стоящим на другом конце улицы, — только в то мгновение она наконец счастлива. Ставшая тоньше, печальнее, взрослее, Роза бежит навстречу Доктору: улыбка, золотистые волосы развеваются за спиной, — как давным-давно, в «Rose», бежала к Девятому.
Донна — тут, пожалуй, случай наиболее очевидный: the Doctor-Donna, прообраз Гибрида из девятого сезона. Доктора-Донну мы видели слишком недолго, чтобы говорить о чем-то с уверенностью, но, по всей видимости, вместе с интеллектом Повелителя Времени Донне достается как минимум отпечаток личности Десятого. Из безнадежного положения она выходит совсем по-Докторовски, а в самом конце «Journey's End» в Тардис будто бы — два Десятых: Донна кружит вокруг консоли, трогает рычаги и болтает о планетах в точности так, как это делает он.
При этом у Доктора-Донны будто бы несколько режимов/манер речи:
— и докторовский:
DONNA: Mmm, closing all Z-neutrino relay loops using an internalised synchronous back-feed reversal loop. That button there.
— И свой собственный:
DOCTOR: Donna, you can't even change a plug.
DONNA: Do you want to bet, Time Boy?
Марта. Где-то в Сети я видела арты по Доктору: изображения всех спутниц, от Розы до (тогда только появившейся) Клары, со вписанным "девизом" для каждой из них. Так, для Эми это было «The Girl Who Waited», для Донны — «The most important woman in the whole of creation», и так далее. А на рисунке с Мартой, за которой в сериале не закреплена устойчивая номинация, было написано: «The Doctor's Doctor», доктор для Доктора. И вот это определение, мне кажется, попадает в самую суть. Марта встречает Десятого в очень сложный для него период — и обстоятельства раз за разом вынуждают ее выходить за пределы роли спутницы, брать контроль над ситуацией на себя — не на пару минут в самый критический момент, а на длительное время. Так было, конечно, в «Human Nature»/«The Family of Blood»; так было в течение the year that never was. Но и раньше такие моменты тоже можно найти. В «Smith and Jones», где Доктор — один из ее пациентов, а значит, она за него в ответе: I promise you, Mister Smith, we will find a way out. В «42», где ей приходится удерживать его в камере заморозки и — успокаивать:
DOCTOR: There's this process, this thing that happens if I'm about to die.
MARTHA: Shush. Quiet now. Because that is not going to happen. Are you ready?
При этом — что, на мой взгляд, особенно интересно — в экстремальных ситуациях Марта не перенимает привычки Десятого. Как спасает всех Доктор? Блестящей импровизацией, планом, изобретенным на ходу, пониманием инопланетян (да и людей тоже) и построенными на этом понимании манипуляциями, собственным авторитетом и моментом отчаянного риска... И уж совсем не в его манере — читать инструкцию к незнакомому аппарату (он даже инструкцию на дверях Тардис прочитать не удосужился , следовать указаниям, выполняя то, что должно, неделю за неделей (месяц за месяцем), готовить победу медленно и методично.
Вообще, думается, мотив доктор для Доктора автоматически возникает везде, где спутник оказывается врачом или обладает ученой степенью. Поэтому естественно, что — как минимум отчасти — эта роль свойственна и Ривер. Защищать Доктора для нее естественная, фоновая даже задача. В серии «The Husbands of River Song» кодовое имя Доктора — damsel in distress. Он — принцесса в беде. Она — его рыцарь-избавитель.
В то же время как персонаж Ривер в какой-то мере повторяет ситуацию с Донной: получеловек-полутаймлорд, некий устойчивый вариант человеческого метакризиса. Это, плюс ее экстремальное воспитание, обеспечившее ей боевые навыки, плюс несинхронность их с Доктором временных линий, — позволяет Доктору видеть в ней равную, а не подопечную:
RIVER: Ok, so tell me you have a plan.
DOCTOR: Eh? Why do I have to have a plan? You could have a plan. I chose the restaurant.
И, наконец, возвращаясь к началу этого (сильно растянувшегося) рассуждения (в которое пока что не попали ни Рори, ни Джек, ни Билл, ни Нардол, ни Сара Джейн...) —
дело не в том, что Клара становится Доктором. Дело в том, как это происходит и как вплетено в ее историю. И вот в этом-то она, пожалуй, уникальна.
Клара, если следовать моей теории, не доктор для Доктора, как Марта или Ривер. Оказываясь в ситуации, где рассчитывать не на кого, она действует в точности так, как действовал бы Доктор. Она естественно, будто имеет на это право от рождения, занимает место лидера, вдохновляет членов своей команды и умело использует их способности. Ее clever lies и импровизации убедительны.
Она не просто усваивает внешние формы поведения Доктора или его ценности, она думает, как он. В финале девятого сезона это становится до невозможности очевидным:
DOCTOR: What did you do?
CLARA: What do you think? Ashildr's right, you see? We're too alike.
DOCTOR: Tell me what you did.
CLARA: What else? What else do you think I did? I reversed the polarity. Push that button, Doctor, it will go off in your own face.
Быть Доктором для нее — не тяжкая обязанность, как для Розы из четвертого сезона, но и не игра, как для Эми. Это ее жизнь, естественное продолжение ее личной истории — не вынужденная мера/удобно подвернувшаяся возможность. (К этому готовит и (нелюбимый мной) финал эры Одиннадцатого, где Клара становится частью временного потока Доктора.)
Так Моффат, конечно, подхватывает и продолжает линию Десятого и Донны: Doctor-Donna-friends. При этом отношения Двенадцатого и Клары получилось ощутимо темнее и болезненнее. Это уже не сосуществование даже, — не знаю, как правильно сформулировать, — это взаимопроникновение, созависимость, когда без другого человека уже не мыслишь себя... Клара становится Доктором — но и Доктор становится Кларой: I let Clara Oswald inside my head. (И эта возможность тоже, кстати, намечена РТД: I sound like you, — обнаруживает Десятый-метакризис.) Она проникает в его внутренний монолог, в само определение того, что же значит: быть Доктором... И в то же время, спасая ее, Двенадцатый готов перешагнуть через все свои принципы.
Это действительно не может продолжаться.
И весь ход этой истории, где метаморфоза спутник-Доктор прослежена последовательнее, чем раньше, делает не только возможным, но и правильным (я далеко не сразу смогла прийти к этой мысли) то окончание, которое нам показали: полубессмертная Клара, сбежавшая с Галлифрея в собственной Тардис. Прошедшая путь до конца.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
I am still just an image. No touch.
Мне нравится думать о том, как сцена с Одиннадцатым и Эми в финале 7 сезона откликается сразу на две ситуации прощания Доктора со спутниками — откликается и по-своему (по-моффатовски?) их исправляет.
Первая ситуация — это, конечно, последние минуты серии «Ангелы захватывают Манхэттен»: вместо отчаянного, судорожного «Goodbye!» — мягкое «Goodnight».
А вторая — расставание Десятого и Розы. Об этой параллели я как-то не думала, а вот сейчас, задним числом, всё кажется очевидным. Доктор и спутница меняются местами: на этот раз "just an image" — Эми. И даже несмотря на это — прикосновение оказывается возможным. Образ, созданный памятью, становится частью реальности — пусть всего на долю мгновения.
«No, Doctor. Happy ever after doesn't mean forever. It just means time. A little time».
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Не совсем понятно, почему, но говорить о «Яблоневом дворе» сложно. Это одна из тех вещей, где катастрофичность финала предчувстуешь с первых же кадров (какое, всё-таки, облегчение, что в данном случае предчувствия оправдались не вполне). Напряженная, темная, густая от эмоций драма длиной в четыре серии.
Главные роли здесь исполняют Эмили Уотсон и Бен Чаплин (их обоих я не так давно видела в других проектах: «Politician's Husband» и «Dates» соответственно), и они очень, очень хороши. Впрочем, я никогда и не жду другого от британских актеров
Я досмотрела этот сериал буквально сегодня утром, думала ограничиться отзывом в пару предложений, а получился неожиданно большой текст. Всё-таки письменно рассуждать иногда очень интересно
Пока писала, заметила, что практически любую драму в последнее время прочитываю как рассуждение об историях, которые люди пишут для себя и которыми живут. Возможно, это что-то говорит о современном искусстве — или обо мне. Так или иначе, «Apple Tree Yard» в этом смысле не исключение: он для меня тоже — об историях.
Итак, любовная связь двух немолодых уже людей. Страстная, внезапно вспыхнувшая и — совершенно секретная. Хранимая в строжайшей тайне и в то же время — осознанно! — чуть ли не выставляемая напоказ (секс в общественных местах). Это сочетание безопасности и риска — то, что нужно Марку. А что нужно Ивонн? Не просто роман, который бы доказал её независимость и смелость: внимание «выскочки» с научной презентации ее ничуть не заинтересовало, хотя, похоже, польстило ее самолюбию. «You turned me on», — говорит она Марку. А позже: «You made me feel important».
В дневнике она пишет: мы по-настоящему видели друг друга. Но так ли оно было? Они рассказывали друг другу истории о себе: Ивонн — пионер перспективных генетических исследований. Марк — таинственный и обаятельный человек с тайной миссией, и впрямь агент 007. Оба знали, что приукрашивают правду; оба не пытались это исправить, наслаждаясь другим, улучшенным вариантом собственной жизни.
И всё-таки — разве всё это делает их любовь ненастоящей? Разве не заботился Марк об Ивонн — искренне, отзываясь на ее просьбу о помощи, ни в чем не упрекая. Наслаждаясь, пожалуй, новой ролью — защитника; да, но всё же выполняя её так хорошо, как только мог. Так хорошо, что Ивонн доверилась его спокойствию, его компетентности, его поддержке. Все мы живем историями о себе; все корректируют реальность так или иначе, пересказывая её своими словами. Марк просто не рассчитал силы, выбирая, какую роль брать.
Бросила ли обезьяна из эксперимента своего детеныша, спасая собственную жизнь? Или продолжила держать над раскаленным полом клетки, пожертвовав собой? — Предал ли Марк Ивонн, подставил ли её, рассказав своему адвокату о Яблоневом Дворе? Или всё же продержался до последнего, не передав суду её опрометчивых слов («I want you to kill him») — и не имеет значения, что она ничего такого не имела в виду, что он понял всё слишком буквально: столь же буквально восприняли бы всё судьи?
Почему Ивонн доверилась Марку, а не мужу? Почему до последнего скрывала правду от Гэри, который, она знала, простил бы её? Роли, здесь тоже — роли. В своем доме, в своей карьере она решила быть безупречной. (Никто не может быть совершенством, говорит она сыну. Даже ты? спрашивает он. Ивонн молчит). Она так и не смогла разрушить образ, который так долго считала своей сутью, — не смогла раскрыться ни Сьюз, ни мужу. Но в отношениях с Марком, оторванных от её будничных занятий и привычного окружения, вместе с Марком она могла быть другой. Безрассудной. Красивой. Ведомой, пожалуй: сокровищем своего героя. Женщиной, попавшей в беду. Интересно, что беда эта как раз приходит из её «обычной» жизни. «Обычное», «нормальное» теперь таит угрозу. Ивонн говорит в какой-то момент, что, ничего не рассказав об изнасиловании, хотела тем самым удержать случившееся за порогом дома. Но ведь это дома она не чувствует себя в безопасности, дома постоянно ощущает ужас беспомощности. Как раз к ней домой случившееся проникло. А вот пристанищем оказалась «вторая», тайная жизнь, существующая по другим (литературным?) законам. Там, где у нее есть герой, там должны найтись средства справиться со всем плохим. Там её защитят. Будь Марк и правда агентом МИ-5, отличайся он и вправду ото всех остальных — умениями и принципами... будь их придуманный мир реальным, может, всё получилось бы?..
А получилось так, как получилось. Яблоневый двор, перестраиваемый, отгороженный от прочих улиц сеткой. И Марк за решеткой тюрьмы.
И суд, конечно. Где, как думает Ивонн, не ищут истину, а соревнуются: чья история окажется лучше. Правдоподобнее. Ближе к представлениям присяжных о том, какая она — жизнь.
Акт публичного унижения. Спектакль с — да, опять, — ролями, распределяемыми по задумкам обвинителей и защитников: заставить человека показать себя с определенной стороны.
Очень страшно было смотреть, как прокуроры и адвокаты перетряхивают — публично — жизнь свидетелей и подсудимых. Как под лучом прожектора, слова и действия, выдернутые из непрерывности существования, кажутся нереальными — их даже трудно узнать. Случайное выдается за сделанное намеренно. Незначимое становится доказательством, а доказательства работают не так, как, вроде бы, должны. Правду уже не отличить от неправды, да их и нет, есть только элементы, которые можно сложить в какой угодно нарратив.
И с историей изнасилования это, по-видимому, сделать особенно легко. Вообще женщина оказывается ужасно уязвима. Ей заведомо склонны не верить. Её беду выдать за её же ошибку. Страшно.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Посмотрела «Мы покорим Манхэттэн» буквально накануне вечером; ну и — что могу сказать? Фильм совершенно очарователен.
Он вроде бы совсем не сложный, хотя есть несколько «играющих» деталей (чай и кофе, например, как символы двух столкнувшихся мировоззренческих и стилевых систем; добиться, чтобы принесли тот или иной напиток, для героев — что-то вроде утверждения своих прав). Он светлый, оптимистичный даже; это так по-хорошему непривычно, что я до самого конца ждала, когда же прорвется трагедия; когда же какая-нибудь мелкая ошибка окажется непоправимой. А этого так и не произошло. Фильм, наконец, красивый. И нежный. Прелесть, в общем.
Отдельно хочется сказать об актерах — и о героях. Бейли (Анайрин Барнард) и леди Клэр (Хелен МакКрори) воплощают в фильме, соответственно, новаторское и традиционное, будущее и прошлое фотографии — и, хотя в данном случае очевидно, за кем исторические сила и правота, оба образа по-своему притягательны. Грубоватая самоуверенность Бейли, знающего, что талантлив (и, определенно, — что привлекателен), пожалуй, стоит изысканного высокомерия леди Клэр, убежденной, что право судить о красоте принадлежит ей по праву рождения. Они цельные (хотя не лишены оттенков) и яркие — от их столкновения не отвести глаз.
И Карен Гиллан в образе юной модели Джин Шримптон просто чудесна. "Ангел, не освоившийся в собственной красоте". Или даже не ангел — олененок. Напряженная, неловкая в любой искусственной позе, Джин красивее всех на свете, стоит ей улыбнуться, стоит расслабиться на долю секунды. Стоит ей стать собой. Тогда кадр из картинки становится частью истории. И на фотографии — не модель уже, а человек.
Мне понравилось, что в «Мы покорим Манхэттэн» героиня Карен мягче, может, даже — написана более тонкими штрихами, — чем Эми Понд. Джин не слишком уверена в себе, её тревожит будущее и отношение к ней других, она боится всё испортить. И в то же время есть в ней что-то — какая-то внутренняя сила, позволяющая делать смелый выбор. Делать свой выбор. И интересно, мне кажется, что даже за Бейли, для которого на многое готова, она не идет слепо, доверившись ему целиком и полностью, не считает его правоту абсолютной. Между аристократкой и выходцем из рабочего класса, между традиционным и новаторским Джин — человеческое. То, о чем порой забывают в пылу идейной борьбы, то, о чем забывать как раз-таки нельзя, потому что оно существует до всякого искусства, прежде любой мировоззренческой системы.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Дела, за которые не взялся бы Шерлок Холмс. Дела, которые Шерлоку Холмсу и не доверишь.
Будни британской полиции: за весь сезон едва-едва наберется одно по-настоящему хитроумное преступление. В большинстве же случаев виновный вычисляется на раз-два, а значит, задача полицейского смещается с "найти" на "доказать", и главное — помочь жертве. "Мы арестовываем вашу дочь, чтобы защитить".
(Поддержать запутавшегося человека, преодолевая собственную брезгливость, а не сломать его окончательно применением силы: первый урок, который должен выучить Джейк, если хочет стать полицейским. Эта сцена из первой серии меня по-настоящему удивила и порадовала. Чувствуется, какой путь прошли госслужбы на Западе, делая человеческое отношение основой каждого шага работы полиции.)
И всё это — при активном противодействии, собственно, самих спасаемых; да и адвокаты осужденных не дремлют, так что любая формальная ошибка сотрудников полиции может стоить всех затраченных усилий, и преступник останется на свободе. И если сперва то, что полицейские называют адвокатов своими врагами, кажется чересчур напыщенным и мелодраматичным, то под конец такое отношение видится более оправданным. (Не то чтобы тема была новой: вспоминаются 2 сезон «Бродчёрча» и «Мастер побега»).
Если дела бытовые и будничные, без участия гениальных супер-злодеев, — это еще не значит, что они не страшные. Страшно смотреть, как расовая ненависть и гомофобия лишают людей даже подобия человеческого облика. Если в «Наручниках» нет серий с обратным отсчетом, это еще не значит, что героям не приходится действовать быстро и четко, понимая риск и рассчитывая только на себя. Это не просто — ввязаться в драку, даже если тебя учили, как. И решиться встать на рельсы перед приближающимся поездом, чтобы спасти жизнь полусумасшедшей старушке, непросто.
Будничные дела — и героизм будничный, on the daily basis. После «Cuffs» уважением к полицейским действительно проникаешься; с этой задачей сериал справляется на отлично.
Ну и, конечно — куда без отношений в команде? С них всё и начинается. Собственно, рамки (достаточно условные) сериалу задает испытательный срок главного героя, который должен проработать несколько месяцев, прежде чем быть официально зачисленным на службу. Вместе с Джейком мы включаемся в работу отдела; главные действующие лица: две пары оперативников, три сержанта, суперинтендант и адвокат.
Райан, напарник Джейка, — яркий, целостный образ. Он, пожалуй, увлечен своей работой не меньше, чем Шерлок Холмс — своими расследованиями (опять это сопоставление...). При этом он совсем другой. Для Райана на первом плане — ответственность за людей вообще и двух своих детей, оставшихся на его попечении после смерти жены. Он работает с неослабевающей увлеченностью, со страстным желанием сделать всё правильно, — и иногда эта страстность из достоинства и движущей силы становится важным недостатком.
Райан не из тех, кто легко открывает душу, — впрочем, в «Наручниках» откровенность предназначена, как высшая награда, только для особых случаев. Пережив что-то вместе, герои «Cuffs» делятся с напарниками частицей своего прошлого.
Кроме Райана, есть еще, например, забавный и трогательный толстячок Лино. Такого не ожидаешь увидеть в полиции. Он немного романтик и любитель вкусно покушать — и кажется ребенком рядом со своей напарницей, умницей Донной.
Вообще каждый персонаж «Cuffs» интересен по-своему. Видно, что сценаристы сериала старались ни одного из них не обойти вниманием. Практически от любого из героев тянутся по крайней мере две ниточки: отношения с членом семьи и с напарником. И всё-таки взаимодействия героев не хватает ощутимо. Хотелось бы увидеть, как уживаются суперинтендант и Феликс, например. Что думает о новичке Джейке Джо Моффат, влюбленная в его отца... Может, мы бы это увидели, если бы сериал получил продолжение. Но, увы, у «Cuffs» только один сезон.
Я в этом маленьком отзыве о многом не упомянула. Не перечислила множество мелких дел и эпизодических персонажей, которые не оставляют равнодушными. Ни слова не написала о том, как хороша здесь Аманда Аббингтон (ради нее я и начинала смотреть, и не зря). Да и вообще — много, много здесь хорошего и заслуживающего слов. И всё же... чего-то сериалу не хватает. Чего-то, чтобы можно было оценить его на «превосходно». Но «выше ожидаемого» — тоже достойный результат
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Сериалы: Cuffs, Married Single Other, Hollow Crown (1 сезон).
Мини-сериалы: Jonathan Strange & Mr. Norrell, Lost in Austen, State of Play, Takin' Over The Asylum.
Фильмы: Einstein and Eddington, What We Did On Our Holiday, Imitation Game.
Фильмы-спектакли: Much Ado About Nothing (2011, постановка Джоди Рурк), Rosencrantz and Guildenstern are Dead (2017, постановка Дэвида Лево), Who’s Afraid of Virginia Woolf? (2017, постановка Джеймса Макдональда).
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Когда я только-только начинала знакомиться с британскими сериалами — собственно, я и сейчас только начинаю, — я потратила немало времени, читая рецензии незнакомых мне (чаще всего) людей в интернете, чтобы начать хоть как-то ориентироваться в этом новом пространстве. Так вот, «Стрэндж и Норрелл» — одно из произведений, о которых я вряд ли бы узнала, если бы не чужие одобрительные отзывы: я, кажется, не знала заранее ни единого задействованного здесь актера и никогда не читала работы Сюзанны Кларк (а этот сериал — экранизация её одноименного романа), не намеревалась и ознакомиться со сценариями Питера Харнесса... В общем, то, что мне всё-таки довелось «Стрэнджа и Норрелла» увидеть (а потом показать маме и брату) — счастливая случайность.
Счастливая, потому что смотреть этот сериал было подлинным удовольствием. Атмосферно (ох уж эти старые зеркала, эти песчаные лошади, образ ворона черным росчерком на игральных картах...). Захватывающе. Насыщенно.
Наверное, нет смысла пересказывать общую канву сюжета. Тогда — сразу к спойлерам
Мне вообще нравится, когда повествование обманывает читательские ожидания. (Когда не обманывает, но хорошо сделано, тоже, кстати, нравится.) «Стрэндж и Норрелл» не производит впечатления чего-то революционного, но уже в первых сериях преподносит немало сюрпризов. Так, например, когда мы знакомимся с зашоренным, болезненно консервативным обществом английских джентльменов-волшебников, отрицающих практическое применение магии, затем на горизонте вырисовывается противостоящая им сила — некий мистер Норрелл, — вполне естественно заключить, что он-то как раз зашоренным не будет. Однако противопоставление Норрелла обществу отнюдь не абсолютно, если он выше и свободнее окружающих, то разве что на одну ступень. В магии, первый закон которой – отсутствие преград, преодоление невозможного, – он ставит новые, искусственные заслонки, подчиняясь требованиям разумности и безопасности (говоря откровеннее – его решения продиктованы страхом). Подлинным же противником всякой ограниченности становится Джонатан Стрэндж.
Или вот — собственно отношения Стрэнджа и Норрелла. Они постоянно колеблются, как пущенный маятник, как весы, которым никак не достигнуть равновесия. Неприятие, наслаждение обществом друг друга, обида, вражда... И каждое достигнутое состояние смотрится органичным, кажется, ну вот — так и должно быть. Но потом всё в очередной раз меняется. И только в самом конце становится кристально ясно: эти двое не противоречат друг другу. Они друг друга дополняют. Стрэндж весь – порыв и талант, он – Моцарт для Норрелла-Сальери. И, конечно, Сальери всегда трудно смириться со знанием о гении Моцарта, само существование которого одновременно очаровывает и оскорбляет. Трудно и Норреллу, да; но правда, видимо, в том, что даже стихийной фантазии Джонатана необходимы точные книжные знания. Практический разум дополняет артистическое безумие. (Здесь кажется уместным вспомнить рассуждения Овчинникова ("Корни дуба" о национальном характере англичан: кельтская порывистость под броней саксонской практичности.) Ничто из этого не может быть безоговорочно признано более важным.
Соперничество же между Норреллом и Стрэнджем не обусловлено самой их природой; оно навязано обществом! Всё дело в том, что — и это ярко и точно показано — любая сила, в том числе и волшебство, мгновенно становится разменной монетой на английском рынке денег и влияний.
Вообще, на мой взгляд, в паре главных героев образ Норрелла немного сложнее и интереснее. Стрэндж ярок и обаятелен, но Норрелл... он трогателен и смешон одновременно, по-своему безукоризненно порядочен и при этом зачастую ведет себя отвратительно. Он, погруженный в книги отшельник, должен, казалось бы, стоять в стороне от суеты общества, но тем не менее оказывается чрезвычайно от общества зависим. Он самолюбив настолько, что ему легче скрываться всю жизнь, чем не быть первым и почитаемым. Он скован стереотипами и слеп ко всему непривычному и неудобному.
Интересно, что самые яркие поступки что Стрэнджа, что Норрелла продиктованы непереносимым одиночеством. Стрэндж влюблен в древнюю магию, но куда дороже ему – молодая жена, потеря которой для него невыносима. И даже не потеря! – ведь в финале истории они по-прежнему разделены (даже – поменялись местами?): важнее всего для Джонатана – её жизнь, её благополучие. Он тоскует по Арабелле не как по лучшей части себя самого (здесь неизбежно возникает ассоциация с Доктором и Кларой), а как по отдельному, хотя и бесконечно дорогому человеку. Норрелл же тоскует по собеседнику – и сам отказывается от товарищества со Стрэнджем, то ли не желая быть ведомым и превыше всего ценя свои принципы, то ли из страха. Гадкие вещи, которые он творит, опять же продиктованы боязнью лишиться общества Генри (который, прекрасно это осознавая, делает свою дружбу предметом шантажа). И всё же главная ошибка Норрелла – в том, что он так и не осознал никогда, что все эти годы не был одинок. Классовые предрассудки не позволили ему увидеть верного помощника и равного себе (сильного волшебника!) в Чилдермассе, своем слуге.
Оба они, и Стрэндж, и Норрелл, изменяются по ходу действия — еще одно важное достоинство сериала. Но если первый скорее закаляется под воздействием экстремальных внешних обстоятельств, то второй, думается, именно в себе открывает новые ресурсы. Его искупление и освобождение кристализованы в финале: это та пронзительная сцена в последней серии, где он признает, что не может тягаться со своим бывшим учеником, отказываясь, тем самым, от бесконечно дорогого статуса первого мага страны; и это, конечно, слова «я не боюсь».
Через истории двух похищенных/мертвых жен, Эммы Поул и Арабеллы Стрэндж, оказываются сопоставлены их мужья, и на контрасте с непривлекательным поведением лорда Поула яснее благородство Джонатана. Эмма становится объектом сделки – что в человеческом мире (замуж её берут из-за приданого; по крайней мере, слова Дролайта не были в сериале поставлены под сомнение), что в Иных Землях (половина жизни – выкуплена). Арабелла выходит замуж по любви и вызволена не в результате договора с магическим существом (который заключить не удалось), да и заточена была – обманом (а не сознательно продана). Лорд Поул использует подвернувшуюся возможность получить состояние; Стрэндж готов пожертвовать всем – и не только своим! – готов отдать весь мир за Арабеллу.
В истории, конечно, есть и еще одно важнейшее действующее лицо — Эльф. И The Gentleman (так он поименован в титрах) — определенно, имя, которое его идеально характеризует. Это церемонность, возведенная в культ. Люди для него — только детали обстановки, прекрасные и хрупкие игрушки; изящество – главный критерий, определяющий их ценность в его глазах. Горе от убийства Стивена – именно горе потери такой очаровательной безделушки. И вечный безмолвный танец среди холодного запустения – прекрасный образ не-человеческой страны, где по-другому течет время. Такой стране и вправду место – за серебристой поверхностью зеркал.
Под занавес перечислю то, что отнесла к мелким недочетам сериала. Само их число (ничтожное) лучше всяких комплиментов показывает, насколько же здесь всё хорошо
Слушайте, все — перед нами совершенно новая форма жизни, и если что-то пробралось внутрь, чтобы исследовать нас, то что оно тогда нашло? Маленькую кучку людей, готовых на что? На убийство? Потому что тут вы должны решить. Решить, кто вы такие. Способны ли вы на самом деле убить ее? Хоть один из вас? На самом деле?
Или вы выше этого?
++
раз:
Уинфолд Хоббс знает всё на свете.
Так обычно говорила Энджи, когда он указывал ей на ошибку. (В написании того или иного слова, в соблюдении правил вежливости, в домашней работе по математике). «Винни-Винни, — говорила она с иронией, постукивая по столу пальцами с обкусанными ногтями, — Ты-то у нас знаешь всё на свете, так?»
Она когда-то грызла ногти — обгрызала их чуть не до мяса; он успел забыть.
Он нечасто думает о сестре. Она была упрямой и глупой, и никогда его не слушала (а ведь он хотел как лучше), и они не поддерживали связь уже года два на тот момент, когда она умерла.
(В конце концов её достала не орфография и не ногти, да и не математика — так, по крайней мере, ему думалось. Но в точности он никогда знать не будет; записки она не оставила).
Но каждое утро, закончив завтрак и собираясь в классы Университета, он останавливается перед зеркалом. «Что ж, профессор Хоббс, — говорит он, расправляя воротничок, — вы-то знаете всё на свете, так?»
два:
Ди Ди Бласко нравятся потерянные вещи.
Какие угодно потерянные вещи: луны, носки, ключи. Утраченная надежда и утерянная любовь. Она с нежностью относится ко всему, что отсутствует, и ей нравится тот слабый укол боли где-то под ребрами, который чувствуешь, когда чего-то не оказывается не месте.
(Доктор называет себя просто путешественником, но Ди этим не провести — она знает, что здесь кроется что-то другое, что-то большее.)
Что забавно (правда, стоит подумать об этом подольше, и от забавности ничего не остается), так это то, что за всю свою жизнь Ди ничего не теряла. Её дедушка скончался, когда ей было четыре, но её воспоминания о нем исчерпываются образами сигарного дыма и пережаренных бобов, и из всех, кого она знала, умер только он.
Очки соскользывают на нос; она поправляет их. Смотрит на сидение в переднем ряду и думает: Тур Крестоносцев? И кто только придумал такое название?
Иерусалим, она помнит (знает), был потерянным городом. Его теряли, завоевывали, утрачивали, разрушали и снова отстраивали, и, может быть, если она сосредочится на мыслях об осадах, армиях завоевателей и картах, нарисованных от руки, она забудет о еще двух людях, которые пополнили список потерянных вещей.
Она с силой прижимает ладонь к груди — к тому месту под ребрами, и на одно долгое мгновение не чувствует ничего.
три:
Когда миссис Вэл Кейн училась в школе, у нее была лучшая подруга по имени Менди. У Менди были темные косы и костлявые коленки, и мать Вэл звала её сущим наказанием всего района, — собственно, поэтому Вэл и захотелось с ней дружить.
(Первый шаг сделала Менди: однажды она уселась рядом с Вэл в автобусе и спросила: «Ты свой бутерброд доедать будешь?»
Менди вечно хотела есть.)
Когда им было по двенадцать, Вэл и Менди, всё делавшие вместе, звали себя Вэлменди — одним именем на двоих.
Так могли бы звать, авторитетно сообщила Менди, какого-нибудь прославленного и давно почившего автора опер Старой Земли. И хотя ни одна из них не знала толком, как звучали оперы Старой Земли, они распевали лже-итальянские арии, летя по летним улицам на велосипедах (Вэл всегда чуть-чуть позади) и выкрикивая их общее имя как боевой клич.
(Ты с этой девчонкой еще намучаешься, — говорила мать Вэл. — Вот увидишь.)
До встречи с Менди Вэл никогда не удавалось сказать то, что она хотела, и когда хотела. Её голос обрывался, так и не услышанный, и ей оставалось кивать и улыбаться, и пусть от этого хотелось кричать, что ей было делать? (Хорошо воспитанные девочки ждут, пока к ним обратятся, — говорила мать Вэл.)
Однажды Менди взяла ладони Вэл в свои и, крепко-накрепко сжимая их тонкими пальцами, сказала: «Смотри, когда твои слова вот так вот сжаты и им не вырваться, просто произнеси то, что я могла бы сказать. Говори моими словами». Она усмехнулась и сильнее сжала руки. «Думаю, голоса у меня хватит на двоих».
Когда им было по шестнадцать, и они красились одинаковым блеском клубничного цвета и одинаково подводили глаза, Менди влюбилась в высокого светловолосого мальчика из гимнастического кружка. И в первый раз за всю жизнь Менди не могла найти слов.
Вэл, которая годами использовала голос Менди как собственный, было даже слишком легко забрать светловолосого паренька себе. Не то чтобы он сильно ей нравился (он состоял в кружке любителей науки, да и музыку слушал допотопную), но было приятно в кои-то веки не быть позади.
Прошло три часа и сорок три минуты с того момента, когда Вэл Кейн поднялась на борт Крестоносца 50, и меньше всего она думает о Менди.
четыре:
Биф Кейн познакомился с будущей миссис Кейн в баре.
Она тогда практически упала на него, сгребла в горсть его рубашку рукой, не занятой алкоголем, и прошептала ему на ухо: «А тебя, я смотрю, можно взять на слабо».
Эта не одна из тех историй, которые он мог бы рассказать Джефро.
пять:
Джефро Кейн всегда любил читать.
Когда он был маленьким, его мать читала ему вслух перед сном — вытягивала одну из книжек с полки и садилась на краешек его кровати бок к боку с ним. Иногда она читала реплики героев на разные голоса, и тогда они смеялись так громко, что вниз спускался папа, радостный, хотя и притворявшийся рассерженным, чтобы выяснить, в чем дело. Иногда он не уходил сразу и тоже читал за некоторых персонажей: громким басом за медведей и рыцарей, дурашливым фальцетом за мышей и птиц.
Однажды, когда мама удовлетворенно перелистнула последнюю страницу и закрыла книгу, Джефро сказал: «Тут неправильный конец».
Мама перестала улыбаться. «Вот еще глупости», — сказала она.
«Но он действительно неправильный», — сказал он и стал объяснять. Ведь великан не должен был умереть — он не сделал ничего плохого. Это Джек вел себя глупо и пожадничал, и если бы у Джефро была волшебная арфа, умеющая отличать правду от лжи, а Джек ее украл, Джефро тоже бросился бы ловить его.
«Это нечестно, — говорил Джефро. — Он не сделал ничего плохого».
«Он великан», — сказала мама.
«И что с того?» — сказал Джефро. (Он никогда раньше не разговаривал с матерью так и видел, что новый тон ей не понравился.)
«Великаны едят людей, Джефро, — она говорила чуть-чуть слишком высоко, чуть-чуть слишком громко. — Перемалывают человеческие кости в муку и пекут из нее хлеб».
«Это он только так говорит. За всю сказку он никого не обидел. Люди часто говорят не то, что думают. — Он взял книжку из маминых рук и посмотрел на обложку: бобовый стебель, уходящий в облака. — Конец нужно поменять, мама. Это просто нечестно».
Она вырвала книгу у него из рук и встала. Он помнит, что руки у нее дрожали. «Ты, видимо, — сказала она, — еще не дорос до этой сказки».
Она бросила книжку в отверстие в стене, куда отправляли идущую на переработку бумагу, выключила свет и быстро вышла из комнаты.
А Джефро лежал в кровати, не засыпая, и думал об облаках и золотых арфах. «Фи-фай-фо-фут, — шептал он в темноте, — дух британца чую тут. Мертвый он или живой, попадет на завтрак мой».
Когда ее наняли вести Тур Крестоносцев, то выдали буклет, где были прописаны все её реплики: ободряющие, прошедшие проверку и одобренные компанией фразы для каждой возможной ситуации. (Кроме только вот этой, конечно, и теперь единственные доступные ей слова — те, что, как она думала, ей больше не потребуется говорить.)
Проводница снова и снова возвращается мыслями к этому тоненькому буклету, который лежит сейчас у нее дома на прикроватном столике, засунутый между страниц романа в качестве закладки. Снова и снова она думает о буклете и о том, как грубо и неловко флиртовал с ней Клод — и как она ему отвечала. (На этот случай тоже были заготовлены реплики, и слово «да» в них не фигурировало.) Раньше они с Джо потешались над Клодом, хотя Джо жалел парня и говорил ей об этом.
Они с Джо вообще много смеялись. Она была не из тех, у кого что угодно вызывает смех, и от этого каждая шутка казалась смешнее, чем на самом деле, казалась чем-то важным. Она старается припомнить хотя бы одну, но единственное, о чем может сейчас думать, — это солнечный свет.
Джо мертв, и мертв Клод, и это значит, что теперь она в ответе за всех этих людей — только она.
Molto bene, — произносит миссис Сильвестри. — Allons-y.
Они убьют этого мужчину — этого Доктора, человека без имени. Вышвырнут его с корабля, и от него ничего не останется (как от Джо, как от Клода), а миссис Сильвестри говорит его голосом. Это его слова.
Миссис Сильвестри — нет, то, что завладело миссис Сильвестри, — встречается с ней взглядом, и она смотрит в эти пустые и засасывающие глаза, в глаза существа, которое отобрало друзей у нее и голос у этого человека, и — кто знает, что еще оно отберет, что возьмет у остальных? У всех тех тысяч людей, что находятся на Полуночи?
Она смотрит в глаза этого существа, а потом нашаривает взглядом кнопку экстренного выхода.
Ветер шуршал в кронах деревьев, было холодно, и Эмилия Понд ждала.
И пока ждала, она думала. Думала о синей полицейской будке и человеке в лохмотьях внутри, и о том, что скоро он вернется за ней — забрать её отсюда. Он смешной, и добрый, и кажется слетевшим с катушек — с этим своим намеренно дурацким лицом он выглядит так, что ни один взрослый не стал бы ему доверять. И всё-таки он принял всерьез то, что она рассказала о Трещине. А все другие просто отмахивались. Это значит, что он поможет.
Он вернется за ней.
Эмилия вздрогнула, и мир вокруг нее наполнился шепотом. Она сидела здесь, маленькая и совсем одна, — лучше бы он вернулся поскорее. Ведь она и то быстрее приготовила ему всю ту еду, которую этот жадина просто выплюнул ей в лицо. Он перед ней в долгу. Он пришел на её зов, совсем как в сказках, и был голоден, а она его накормила. Теперь у нее есть право призывать его. Она, Эмилия Понд, станет кричать в звездное небо, и он услышит.
И она закричала мысленно, зовя Человека в Лохмотьях.
Порыв ветра, собачий лай в отдалении. Тишина.
Эмилия ждала, пока не взошло солнце и дневной мир не заявил свои права, в очередной раз разрушая сказку: «Почисти зубы и марш в школу!» — недовольно сказала тётя. Но следующей ночью она снова проскользнула во двор, как и ночью после, как пробиралась туда снова и снова, каждую ночь, — до жгучих, наворачивающихся от обиды слез в упрямо раскрытых глазах — усталых, но продолжающих всматриваться в звезды. Она убегала и бросалась в постель, возвращалась — один и еще множество раз, теряла надежду и умудрялась найти её снова там, где, казалось бы, ничего больше не было.
Она начала говорить о Человеке в Лохмотьях — просто чтобы слышать звучание этого имени, повторять его, как слова колыбельной песни, убеждая себя, что он существует. Что он не приснился ей — что она его не придумала. Соседский мальчик Рори ей подыгрывал, как подыгрывал всегда, а когда новенькая Мэлс провозгласила, что просто в восторге от игры, у Эмилии неожиданно появился новый друг.
И всё же она не станет испытывать ни благодарности, ни вражды. Человек в Лохмотьях вернется. И когда это произойдет, Эми Понд припомнит ему каждый мучительно длинный год.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Очень достойный, очень камерный (три насыщенных серии, 5 центральных персонажей), очень британский сериал. Джон Симм играет, пожалуй, не так тонко, как Дэвид Теннант, но тем не менее — исключительно убедительно. Оливия Колман, как я успела понять, стабильно хороша и украшает любой фильм, где появляется, и «Изгнание» — не исключение. Джим Бродбент здесь — выше всяких похвал.
Это если в общих словах А теперь попробую написать собственно о содержании сериала (спойлерно).
В целом, перед нами история принятия героем себя, своего прошлого.
Мини-сериал назван «Изгнание» – но перед нами скорее возвращение домой из добровольной ссылки. Само восемнадцатилетнее отсутствие героя практически не показано; хотя несколько кадров в первой части первой серии дают исчерпывающее представление о том, какими – по сути – были эти годы. Озлобленный, напряженно молчащий, мрачно-порывистый журналист, наркоман, любовник жены собственного начальника – далеко не ангел, но, по меркам современного Лондона, и ничего особенного порочного. Таким перед нами предстает Том Ронстадт в тот момент, когда даже это подобие жизни рушится для него бесповоротно.
Родной дом — его единственный (по материальным соображениям) выход. Но это еще и его единственная (теперь уже в духовном плане) надежда. Он должен понять, что произошло с ним и его семьей многие годы назад. История древняя и неустаревающая.
Но что для меня было в ней интереснее всего, так это то, что Тому недостаточно было раскрыть тайну, связанную с его детством, чтобы всё в его жизни наконец стало на места. Раскрытие правды — лишь одна из верхних точек сюжета; от нее до катарсиса — добрая треть сериала. Потому что одна из идей «Изгнания», как я это увидела, — это то, что есть правда выше биологической, выше правды факта. И это правда истории, та правда, которую каждый из нас творит для себя. Горсть земли, смешанная с плевком, достается Рикки, отцу-насильнику. Соединенные в изначальном человеческом жесте поддержки руки – Сэму, чье имя Том продолжает носить.
Разоблачая Мецлера, Том наследует обоим своим – таким разным – отцам, выполняя последнюю волю одного (запоздалая месть более удачливому подельнику (плевок) пополам с запоздалым же осознанием вины (примиряющая горсть земли на гроб)) и следуя заветному принципу другого (говорить правду и стыдить дьявола). Том рассказывает скандальную, грязную и истинную историю и тем самым наконец позволяет ей осуществиться и уйти.
И здесь, мне кажется, мы приходим ко второй идее сериала: однажды сказанное вслух обретает предметность и остается вещью среди вещей, частью пережитого; но невысказанное висит в воздухе и вытесняет этот воздух – в нем только гибельное сомнение, только горе, которое ни себе, ни другим не позволяют пережить раз и навсегда. Прошлое, постоянно проникая в настоящее, вытесняет это настоящее. Так оно вытеснило настоящее из сознания Сэма Ронстадта, страдающего болезнью Альцгеймера.
Вообще, как я уже писала в самом первом абзаце, Джим Бродбент справился с ролью впавшего в слабоумие Сэма просто потрясающе. Бездумная прозрачность голубых глаз, жалкая неуверенность жестов, зацикленность на деталях... Глядя на него, ощущаешь и разделяешь жалость, усталость и злость Тома и Нэнси. Альцгеймер здесь показан (да и является, наверное) отсроченной смертью, смертью без четкой границы. Когда любимый человек перестал быть собой? Он движется, говорит, смеется, он не мертв — но уже утрачен. По нему нельзя горевать, а значит, собственное горе нельзя пережить. Оно не отпускает и отравляет не хуже невысказанных слов. Еще один медленный яд.
«Изгнание» кажется мне — и не только в связи с темой Альцгеймера — честным. Ни одному из героев здесь не дарован хэппи-энд. Ребенок Нэнси зачат без особой любви (впрочем, кто, как ни Нэнси, столько лет посвятившая заботам о больном отце, лучше подготовлен к тому, чтобы принять с достоинством и готовностью эту жизнь). С трудом можно назвать возвышенной и любовь Тома – жена лучшего друга, сестра давно забытой подружки. И всё-таки из эгоизма, и бытовой мести, и разочарования – оно растет, маленькое, неказистое, быть может, но настоящее чувство. И Мэнди делит с Томом не только постель, но и дорогу к кладбищу, и неброское тепло. Никаких признаний во взаимной предназначенности, в вечной верности: «Ты мне нравишься; это непривычно».
Маленькое, созданное своими руками счастье. Как же это много.
Раз уж я упомянула Мэнди, напишу и о Майке, её бывшем муже. От первой к последней серии он проходит (в меньших масштабах) тот же путь, что и центральный герой. От невысказанных поначалу зависти и обиды на Тома, от внешнего благополучия — до помощи этому самому другу, ради которого жертвует и карьерой, и супругой (причем признает, что был лишь пешкой на работе и несчастлив в семейной жизни; не чувствует себя героем – никакого горького самолюбования): «Он останется здесь, с тобой».
У «Изгнания» кольцевая композиция: в начале и в конце мы видим Тома, одиноко сидящего в кафе. Но как выразительно Симм передает разницу исходной и конечной точки! В начале Том весь – одиночество, напряженная спина, ожидание удара, почти ощетинившийся зверь. В финале же в нем чувствуется спокойствие сделанного непростого выбора, принятого решения, выполненного долга. Том один только на первый взгляд – сестра совсем рядом, относит его сенсационную статью в газету, сотрудником которой долгие годы был их отец; и уже совсем близко – новая семья: Мэнди, дети и лучший друг (которого ведь – не оставят больше, правда?), будущий племянник.
Круг размыкается. Прошлое больше не давит на плечи.
PS. Отдельно отмечу: очень понравилось, как показаны постепенно накатывающие на Тома воспоминания. Всё открывается размашистым движением качнувшейся от удара настольной лампы – и во многом в этом единственном движении сосредотачивается весь безумный эпизод. То, что никогда не представляло опасности, что было устойчивой, обыденной частью домашней обстановки, непоправимо сдвигается с места. Всё разваливается. Рушится.
Эта мысль — будто наваждение, что то и дело возникает где-то на краю сознания. Она знает: во сне больше нет необходимости. Ночи здесь — не ночи; дни — не дни, а краски горят с яркостью, почти нестерпимой для непривыкших еще глаз: самое синее небо и самая зеленая трава — безупречные тона рая вместо смешения несовершенных оттенков, присущего живому существу. Её платье и одежды её спутников сияют белизной. В первую минуту она боится ослепнуть, но глаза здесь не слезятся.
Если она и заплачет когда-нибудь, это окажется возможным только потому, что компьютер потакает её желаниям, воспроизводя привычные для нее человеческие реакции. Она осознает это. То же самое касается и сна; отдых ей никогда не понадобится. И всё же безостановочная работа грозит безумием человеческому (а в её причудливом случае — чуть-больше-чем-человеческому) сознанию... Так будет ли она спать? Отчего-то она снова и снова возвращается мыслями к мужу: вспоминает, как мало он спит, и размышляет, станет ли теперь сама такой же, — будто нуждается в этой связи.
Если она и сможет плакать и спать, стареть, истекать кровью, выздоравливать и заболевать опять, всё это будет благодаря компьютеру, который в заботе о ней признает её человеческую природу и свойственное людям неумение существовать без неудач и передышек, противоречий и волнений. Постоянные подачки; она почти ненавидит его за то, что он сделал её неподвластной возрасту богиней.
А иногда она и вправду его ненавидит — ненавидит за то, как идет в этом месте время. Времени тут нет, как нет здесь тел — только жесткий диск компьютера с навеки вплавленными в него отпечатками когда-то бывших живыми существ. Время послушно их воле — еще одна подачка, маскирующая правду; помысленное осуществляется — просто, как дыхание. На первых порах это изматывает: инстинктивное чувство, о котором она никогда не думала как о чувстве времени, хватается за воздух в попытке нащупать ставшее теперь недостижимым. Но после она приспосабливается, позволяя интуиции бездействовать, а уму — упражняться, исследуя свои возможности и границы.
Отныне она будет путешествовать во сне. Замена не равноценная, но в горечи и сожалениях нет смысла.
Она перестает обижаться на него. Он не мог понимать, на что её обрекает, — и каждый раз, думая в ярости о том, что ему следовало знать её лучше, она не может не осознавать, что он, поставленный перед выбором между смертью и существованием, не мог не спасти её. Когда это случилось, он был слишком молод, чтобы взять на себя такую ответственность, — а после ему было слишком больно, чтобы останавливаться мыслями на её гибели. Ей хотелось бы, чтобы он её навестил. Она скучает по дурацким звукам, которые издают зажатые тормоза ТАРДИС; скучает по его глазам, рукам, улыбкам, морщинам на лбу и по всему тому, что так и осталось несказанным, но что так явственно наполняло пространство между ними, когда он на нее смотрел.
Она думает, что, должно быть, скучает и по жизни. Окруженная друзьями и детьми, она не может испытывать недостаток любви; и всё же ей не хватает сладостно-горького — того, что причиняло боль, но, в конце концов, приносило и радость. Таким был, конечно, он — тянущийся к ней трясущимися после кошмара руками, мрачно-уклончивый — и по-детски вспыльчивый, стоило чему-то растревожить застарелое чувство вины, горя и страха, с которым он жил. Такими были глаза ее родителей, их очаровательная неловкость и взрывы неожиданного смеха, замершие мгновения и всё то утраченное, о котором они не говорили вслух. Ей не хватает даже себя самой — будто она оказалась разделена надвое, и вторая её часть продолжает существовать, мечтательно оглядываясь назад; и обе эти части — лишь тени одна для другой. Когда-то она шагала с планеты на планету, вдыхала ароматы чужих земель, любила, пила дорогое вино, и подмигивала, и красила губы, и носила платья с глубоким вырезом, будто оружие. Всё это она делает и сейчас, но не на самом деле.
Он никогда не придет, а она никогда не откажется от слабой надежды, что он всё-таки появится; никогда не стиснет родителей в объятиях, как не осмеливалась раньше; и никогда не станет опять настоящей. Таковы факты, она понимает и принимает их. Что есть, то есть, — а принимать правила игры она всегда умела.
Может быть, в конце концов она обретает мудрость, а может, начинает блекнуть. В конечном счете, она дух, лишенный тела и вплетенный нитью в ткань из связей и знаний. Она могла бы слиться с тканью, лишиться формы. Стать шепотом в ночи, частицей доброты и нешаблонной мыслью в детально разработанных программах компьютера. Стать строчкой кода. Она не покинула бы Шарлотту, просто сбросила бы имя и лицо; так или иначе, быть девочке матерью ей было не дано.
Ей не с кем прощаться, и здесь не может быть конца. Только череда перемещений и медленное ускользание.
И она продолжает — существовать, думать, усмехаться в лицо реальности. Без будущего, без страха; без горя. Она всё еще здесь до какого-то предела — до тех пор, пока её не сморит сон.
(смешные истории - если только я правильно их помню)
1. methods other than song by which one can be killed softly
(что, кроме пения, может послужить оружием нежного убийства)
Контур исчезающей ТАРДИС всё еще различим в воздухе, когда Джек начинает мысленно перебирать возможные реакции, примеряя и отметая их одну за другой. Размышляет, помогут ли делу слёзы, и решает, что нет. Раздумывает, будет ли услышана его молитва, и приходит к выводу, что, скорее всего, не успел заработать достаточно баллов в карму, так что не стоит и пробовать, особенно если принять во внимание род его прежних занятий, да так или иначе, он, вообще-то, атеист, и теперь вот разговаривает сам с собой, потому что не может различить других звуков, кроме только свиста воздуха, проходящего сквозь фильтры, и собственного неровного дыхания, и ему ужасно, ужасно одиноко.
Поразмыслив еще чуть-чуть, Джек решает начать с ярости.
Швырять вещи в стены и ругаться на всех известных ему языках плюс еще на нескольких помогает: это отвлекает и создает шумовой фон, достаточный, чтобы он смог еще хотя бы немного сдержать подступающее одиночество. И все же в конце концов он попадает ногой в консоль, и ему не обязательно слышать слабый хруст, чтобы понять, что сломал палец. Прыгая на одной ноге и не прекращая ругаться, он добирается до кресла, но к тому моменту, когда ботинок снят, кость возвращается на место, а фиолетовый синяк тает прямо у него на глазах.
В этот момент капитан Джек Харкнесс вспоминает собственную смерть.
2. a good salesman can sell
(хороший продавец способен продать)
— Ах, капитан Харкнесс, — разливается соловьем Туу'ла женского пола, чьи жабры приобретают оттенок розового, что может быть признаком как флирта, так и гнева. Джек крепче сжимает ключ её корабля и отчаянно надеется, что это всё-таки второе. — Как чудесно, что вы согласились. Вам точно не нужна помощь? Этот временной двигатель привести в порядок не так-то просто.
— Уверен, что справлюсь, мэм. — Он щелкает каблуками и кланяется, не выходя из роли солдата. — Мне и раньше доводилось чинить такие корабли. Здесь нужно только немного повозиться с проводами, а потом совершить парочку коротких путешествий, чтобы отрегулировать таймер.
— Тогда я подожду вас здесь. — Она расплывается в улыбке, и Джек старается улыбнуться в ответ.
Шагая к доку, он борется с чувством вины, которое не испытывал раньше, и пытается вызвать в себе самодовольную радость от очередной победы, какую привык ощущать после успешных операций.
— Как еще мне было выбираться из этой галактики? — бормочет Джек и притворяется, что не знает, перед кем оправдывается.
3. some reasons I’ve been fired
(почему меня уволили)
— Я где-то встречал тебя?
Джек чувствует, как замирает. И, секунду спустя, приказывает себе сделать глоток и опустить стакан.
— Не знаю. Действительно встречал?
— Я был бы не прочь, — говорит мужчина, больше не пытаясь скрыть заинтересованность.
— Отвали, — от разочарования голос Джека делается резким. Он задается вопросом, в каком из баров какой планеты какого именно десятилетия он смог бы найти свидетелей двух пропавших из его памяти лет; задается, остро осознавая пробелы собственного сознания, вопросом, есть ли такие свидетели вообще.
4. extreme ways to break your arm
(необычные способы сломать себе руку)
Позже он свалит всё на алкоголь, которого не пил, истерию, которой никогда не поддавался, и ту возникшую не без оснований, хотя и несколько предосудительную слабость, которую питал к саенс-фикшну конца двадцатого века. Все эти длинные пальто, горы оружия и возвращения из мертвых, — в конце концов, каждый ищет в фильмах что-то близкое себе, верно? И вот он летит, он за гранью любого понимания, он — как Алиса, падающая в чертову кроличью нору.
И, когда от сопротивления воздуха до боли сжимает грудь, он, словно сумасшедший, гадает, не обернется ли бетон внизу батутом, что подбросит его обратно вверх.
Бетон остается бетоном.
5. things my boss said to me without elaborating
(что сказал мне начальник, никак не конкретизируя)
— Добро пожаловать в Вилленгард, сэр, — произносит робот. — Не желаете ли приобрести маску в качестве сувенира? Или пакет банановых чипсов? Доносим до вашего сведения, что в соответствии со связанными с карантином предписаниями, действующими на некоторых планетах, ввоз иноземной еды может быть запрещен. Не желаете ли набор открыток? Или...
— Нет, — говорит Джек громко, — ничего не нужно, спасибо.
Робот укатывается восвояси, а Джек садится, закатывает рукава и ненадолго закрывает глаза, подставляя лицо солнцу.
— Что ты творишь, Харкнесс? — спрашивает он у воздуха.
Банановые пальмы не отвечают; богатые калием и безмолвные, они просто стоят, отбрасывая на траву фигурные тени.
6. things to do in hell
(чем заняться в аду)
В прошлом — что бы это, учитывая контекст, ни значило, — Джек старался не попадать в те десятилетия двадцатого века, когда пенициллин еще не был изобретен, но в один прекрасный день он оказывается в Лондоне 1910-го: добивается права присутствовать на коронации Георга V и мрачно гадает, каково это — заразиться туберкулезом и не умереть от него в термальной стадии. Всё-таки ему не настолько скучно.
Пока что.
Капитен Джек Харкнесс, номинально — американский посол, ведет учтивую беседу с герцогиней такой-то и слушает вполуха обрывки разговоров вокруг; но как только рядом раздаются слова «инопланетные существа», он сразу же сосредотачивается на двух мужчинах, сидящих впереди.
— Её Величество, упокой Господь её душу, — шепчет один из них, — называла его Доктором, составляя изначальный устав. И всё же, если Торчвуду удастся продвинуться в...
Остаток фразы тонет в пении труб, и Джек, оглушенный волной отчаянной надежды, наконец выдыхает.
7. people who know my sins
(те, что знают мои грехи)
Перед тем, как связаться с Торчвудом, он совершает еще одну, последнюю, поездку; вернее было бы сказать — сотни крошечных поездок. Безо всякого плана он перемещается с планеты на планету, из одного века в другой, и везде, где только может, оставляет одно и то же послание — на записках, вложенных в книги, и в настенных надписях. Три строки.
Доктор. Роуз.
Кардифф, 2006.
- Дж.Х.
Он перемещается без остановки, продолжая и тогда, когда резкая смена часовых поясов измучила бы до смерти кого угодного другого, — до тех пор, пока не чувствует, что почти лишился разума от временной болезни; тогда он нацеливается туда, где нашел последнюю подсказку, и изо всех сил жмет на газ.
8. rides from the amusement park of my collective memory
(поездки в парке развлечений моей коллективной памяти)
— ...просьба отключить все мобильные телефоны и подобные устройства, так как они могут оказать негативное воздействие на летные приборы. Ожидаемое время прибытия в Кардифф — полдень. Надеемся, что ваш полет будет приятным, и благодарим за то, что воспользовались услугами нашей авиакомпании.
Женщина слева от него, которая не прекращала кидать взгляды в его сторону с того момента, как он занял место, наклоняется — без сомнения, принимая позу, наиболее удачную для того, чтобы продемонстривать свое декольте:
— Я, знаете ли, никогда во всё это не верила, — жеманно тянет она и помахивает невыключенным телефоном. — Что мобильники будто бы влияют на приборы.
Джек подавляет болезненный укол воспоминания и награждает женщину лучшей улыбкой из своего арсенала:
— Что ж, будем надеяться, что самолет разобьется и я погибну.
— Что? — хмурится она.
— Шучу, шучу, — лжет он и отводит взгляд.
9. places I’ve walked into with a confident swagger despite public warning
(куда я прошел уверенно-нагловатой походочкой, не обращая внимания на предупреждения)
— Что вы здесь делаете? Как сюда попали? — Рука мужчины подрагивает у ружья, отчего его рубашка неряшливо топорщится.
— Я собираюсь возглавить эту команду. Торчвуд. — Джек оглядывает здание: пока не слишком впечатляюще, но потенциал определенно есть. — Вы посредники из Лондона, так? Исследуете рифт? Вам понадобится главный. Это я.
— Как вы сюда попали? — повторяет уставившийся на него мужчина.
Джек вздыхает. Кажется, на это понадобится время.
10. probable locations of trans-dimensional portals
(где вероятнее всего найти порталы в другие измерения)
— Мы, по правде, не можем определить, чем это вызвано, но, я уверена, вам и вашей команде это пригодится. Это из тех безделушек, что можно приспособить к делу на рабочем месте, — говорит женщина, улыбаясь Джеку так, будто пытается заставить его купить эту чертову штуку.
Джек стоит на камне, с виду ничем не отличающемся ото всех других на мостовой, засунув руки глубоко в карманы, и позволяет себе помечтать о том, чтобы фильтр восприятия мог влиять и на погоду. Ему нравится Кардифф, действительно нравится. Но этот чертов дождь.
Он заталкивает подальше воспоминание о солнечном дне и синей будке — о виде на этот же город из той же самой точки — и выдвигает на первый план мысли о проблемах компании. Мы, по правде, не можем определить, чем это вызвано.
— Даа, — говорит он. — Очень странно.
11. alternatives, should you not like pina colada and getting caught in the rain
(чем заняться, если не любишь пина-колада и не хочешь попасть под дождь)
— Джек? — зовет Тошико, надевая пальто. — Уже больше шести, ты что, не... Ты же не собираешься остаться здесь на ночь, правда?
— Думал закончить с этими бумагами, — говорит Джек, — в первые дни всегда полно дел, так что осталось порядочно организационной работы. А ты иди, Тошико.
— Можешь звать меня Тош, я же говорила, — она улыбается ему, затем смотрит с сомнением, но всё же идет к двери. — Значит, до завтрашнего утра?
— Конечно, — на автомате отвечает Джек, не отрываясь от списка мест в Британии, где в последние несколько лет была замечена синяя будка. — До завтра.
12. cinematic expressions of inner self-loathing if there are no mirrors to smash
(как показать на экране приступ ненависти к себе у героя, если поблизости нет зеркал, которые он мог бы разбить)
Крыша здания устойчива под его ногами. Было бы неплохо, думается ему, если бы существование рифта между измерениями хотя бы время от времени приносило что-то, кроме постоянно появляющихся инопланетных обломков; было бы неплохо, если бы сравнение с разломом земной коры чуть больше отражало суть.
Джек смотрит, как формируются и тяжело клубятся над водой тучи. Ветер вздымает полы его пальто, превращая его в неразличимый на расстоянии флаг, что машет, посылая сигнал крошечным звездам, свет которых не может перекрыть начинающийся дождь. Уныло и склизко ощущение подступающей ночной грозы забирается в его рукава и оседает на щеках.
Он закрывает глаза, призывает свою карму и молится о вспышке молнии.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
«St-Trinian's II» весь, в лучших традициях постмодерна, состоит из цитат.
«Гарри Поттер», «Sherlock BBC» и «Властелин Колец» просматриваются здесь отчетливее всего, но в качестве источников этого фильма выступают, понятное дело, не только они; на самом деле, даже фрагменты, которые я не смогла атрибутировать сходу, безо всяких сомнений, где-то уже были — и были не раз. Закрытая школа со своими особенными правилами; то ли группировки, то ли факультеты, каждый со своим образом и стратегией поведения; вынужденное лидерство, в которое постепенно врастает избранный; спецагенты рядом с пиратами...
Создатели не поленились собрать все самые дорогие сердцу штампы — и сделать из них очередную — да, а как иначе? — но в то же время веселую, яркую и увлекательную самой своей узнаваемостью историю. Искупает всё тут, наверное, именно обнажение приёма: никто и не пытается ни замаскировать заимствованное, ни обыграть его. Нет претензии на оригинальность (феминистический пафос подан прозрачнее некуда и вряд ли может считаться привнесением нового). Вместо обмана зрительских ожиданий — сплошное их подтверждение: в каждой сцене, в каждом образе.
А за сплошной стеной цитат вместо безнадежного «всё сказано до нас» — этим самым, не раз сказанным, наслаждение. И вот поэтому «St-Trinian's II» весьма неплох.
* * *
Смотрела я этот фильм, понятное дело, ради Дэвида Теннанта, который тут — в соответствии, по-видимому, с общим замыслом, — играет архетипичнейшего из злодеев. С до забавного не-злодейским именем Пирс Помфри:
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
«Викторию» я начинала смотреть ради Дженны Коулман: после «Доктора Кто» было интересно взглянуть на другие её работы, — но, продвигаясь от серии к серии, всё меньше думала об актерской игре и всё больше — о самой истории. И мне понравилось, даже очень. Теперь вот хочу поговорить
В целом, этот сериал — красивейшая историческая драма (вот тут можно сравнить отдельные кадры с портретами прототипов персонажей: bambik.livejournal.com/2386300.html). В первом сезоне прослеживается правление Виктории с момента вступления на трон и до рождения первого ребенка; помимо основной, показаны несколько побочных сюжетных линий, связанных с (вымышленными) второстепенными героями. Удивительная работа с монтажом — особенно в первых сериях — заслуживает отдельного разговора.
Если же о частностях... Тогда — Виктория и лорд Мельбурн.
Как раз эта любовная линия, как я успела прочитать во множестве рецензий, в реальности не имела места. И тем не менее она показалась мне уместной, более того — правильной и красивой. Парадоксальным образом помогло практически полное отсутствие предварительных знаний о королеве Виктории: сюжет я воспринимала с чистого листа, ни с чем его не соотнося, и, соответственно, оценивала по другим — чисто художественным — критериям. Попробую рассказать, что увиделось.
В самом начале — бессилие юной королевы, в которой по-прежнему видят девочку, чьи приказы игнорируют, как капризы. Отчасти как попытку отмежеваться от такого инерционного восприятия я воспринимаю смену имени: Виктория, а не Александрина (Дрина — так звала её мать). Если даже близкие не смогут увидеть в ней монархиню — не признает её и народ; в первых сериях каждый жест Виктории выдает постоянное внутреннее напряжение. Придворные борются за места у трона — за троном — не слишком-то скрывая от нее свои намерения; никто не допускает и мысли, что девочка-подросток сможет стать чем-то большим, чем послушной марионеткой, яркой картинкой на обложке.
В такой вот ситуации появляется лорд Мельбурн; и — о чудо — он, в отличие от всех остальных, практически мгновенно признает в этой самой девочке королеву: «to me you are every inch a queen». В насквозь враждебном мире, где мать может быть политическим противником собственной дочери, он становится её силой, её опорой. Если принимать советы от других — значит позволять им командовать собой, то следовать рекомендациям (а Виктории, выросшей вдали от двора, воспитанной гувернанткой-немкой, оставшейся практически безо всякой поддержки в самом начале правления, они необходимы!) своего премьер-министра легко и естественно: это не унижает. Поначалу и прежде всего Мельбурн для Виктории — наставник, почти отец. Его присутствие — его поддержка — быстро становится необходимостью. Снова и снова мы видим, как королева ищет его глазами; снова и снова повторяются сцены, когда Виктория нервно кружит по комнате: где же лорд М.?.. И это уже почти влюбленность. А она не прячет своей привязанности: может, оттого, что неопытна, может, оттого, что не видит в ней ничего предосудительного. И эти отношения Виктория выстраивает прежде всего как личные: аргументы, затрагивающие политическую сторону дела, она отвергает как отговорки. «Do you really want to forsake me?..».
Это Мельбурн оказывается рядом, чтобы помочь Виктории пережить (не предотвратить — как, может, смог бы Альберт, будь он в то время при дворе) первую её ошибку. Он не может ни простить её — за чужую боль не прощают, ни убедить, что не случилось ничего страшного; вместо этого он учит её тому, что так хорошо умеет сам: держаться вопреки всему. В каком-то смысле именно лорд Мельбурн создает из упрямой и ранимой девочки на троне королеву: прекрасную, величественную, неуязвимую.
Лорд Мельбурн и принц Альберт в сериале противопоставлены друг другу как красивая ложь и неприятная, но жизненно важная правда. Но противопоставление это не так однозначно, как могло бы быть: это не оппозиция черное-белое. Скорее, через этих героев показаны два взгляда на мир. Они в каком-то смысле — воплощения своих эпох: той, что уходит, и той, что приходит на смену. Если угодно, это романтизм (ср.: жена Мельбурна когда-то сбежала оставила его ради Байрона) и реализм.
В этом-то противопоставлении мне видится ключ к обеим центральным романтическим линиям сериала. Недаром так часто возникает в первой половине сериала образ Елизаветы Первой — великой английской королевы минувших лет.
Ей Виктория пытается подражать: её рисует акварелью, её наряд выбирает для бала-маскарада... Но ход истории необратим. Отношения прекрасной монархини и ее почтительного компаньона принадлежат прошлому и не могут быть повторены; вместо них будет брак как союз равных, «marriage of inconvenience». И такой союз — страстный, полный нежности и соперничества, — правилен и прекрасен. Но разве не было своей красоты, своего поэтического очарования в том, прежнем?..
И, вопреки всей исторической верности, вначале роман Виктории с Альбертом ощущается именно как измена (хотя, разумеется, никаких обещаний между Викторией и Мельбурном не было). Это прежде всего слышно — в том, каким натянутым и лживым становится внезапно обращение «Лорд М.». В новой манере королевы говорить с Мельбурном: с вызовом, будто провинившийся ребенок, который не хочет признать, что поступил неправильно. Это и видно тоже — наиболее показательна здесь, наверное, сцена бала, в которой Виктория отдает будущему мужу цветы, бывшие когда-то символом их с Мельбурном любви. Это — момент, после которого нет пути назад. («Вы знаете, как сложно выращивать орхидеи?..»).
Да, Мельбурн знал с самого начала: уже скоро не его, а мужа будет искать глазами королева. И всё-таки, когда это происходит, это не может не ранить. Тем ценнее то, с каким благородством (здесь не просто смирение подданного!) во второй уже раз он принимает решение любимой женщины, оставившей его ради другого. Не без боли (ср.: «I minded!»), но и не отрекаясь от своего чувства в бессознательной защитной реакции, не обвиняя, не упрекая. Он поступает как джентльмен; как рыцарь. (И ведь есть здесь что-то от рыцарского культа служения Прекрасной Даме...).
Удивительно выразителен последний разговор королевы с Мельбурном: повторяя сказанное когда-то в Рокет-Холле, она воспроизводит фразу не дословно, заменяя «without hesitation» («when you give your heart it will be without hesitation») на «without reservation». Какое тонкое различие! Это значит, что Виктория, в свою очередь, не отказывается от своих чувств; не смотрит на них как на постыдную ошибку. Она принимает их с достоинством, как прожитое, как часть своей истории. Пусть этой любви не суждено было быть — она не будет забыта. Единственная, но, может, и высшая награда.
Мне нравится думать, что, хоть и не прямо, в последних сериях нам показали, что первый премьер-министр и его урок и вправду не забыты Викторией: беременная, уязвимая как никогда, только что пережившая нападение, она находит в себе силы выехать из безопасности дворцовых покоев, чтобы показаться народу, который ждет свою королеву. Она высоко держит голову и машет. И на этот раз — улыбается, как обещала когда-то своему лорду М.
Так попросишь не сниться - а выйдет: "Не умирай"... (с) Диана Коденко
Сегодня вечером пересмотрела «Казанову» Рассела Т. Дэвиса, сериал, еще с первого раза безвозвратно и без колебаний попавший в мой список самого-самого, — и всё так же очарована им. В этом крошечном сериале (вернее было бы: двухсерийном фильме) будто бы — ни одной неверной ноты, всё какое-то... до невозможности единственно правильное
...тем труднее, разумеется, о нём писать.
Если описывать именно впечатления, то «Казанова» ассоциируется у меня с любимым «Именем ветра» Патрика Ротфусса. Во многом, конечно, потому, что составлен из схожего набора элементов: бессовестно обаятельный главный герой и не теряющиеся на его фоне герои второстепенные; авантюрный сюжет; красивейшая и светлая в своей безнадежности романтическая линия... Но не только. И то, и другое — чистая радость, та радость, когда отдаешься движению чужой истории без страха, с первых минут зная, что не разочаруешься. И потом просто наслаждаешься ею. Такое волшебство.
Интересно, что и у Ротфусса, и у Дэвиса действие разворачивается в двух временных планах: Квоут вспоминает свою молодость, совсем как Джакомо Казанова. Но при этом, на мой взгляд, именно в сериале само рассказывание истории становится объектом изучения.
* * *
Итак, с первых же кадров перед нами — рассказ-в-рассказе.
Соответственно, на экране сосуществуют два мира: как-бы-реальность и собственно-история (легенда). И если изображение первого из миров реалистично и не брезгует приниженно-бытовыми подробностями (тут и грубые шутки служанок, и ночные горшки, и грязная работа на кухне...), то в мире истории нет стремления к правдоподобию. Напротив, антураж там подчеркнуто литературен, откровенно использует стереотипы: развязные (и легкомысленные) французы, ведущие дела прямо по ходу танцев; англичане, ничего не знающие о мире за пределами собственного острова, одновременно чопорные до безумия и жадные до скандалов... Сюда же — Красная Смерть в Неаполе: красные с черным наряды, атмосфера приближающегося конца, нотки истерики и торжества в голосе Беллино.
История (та, что внутри другой истории , таким образом, не пытается выдать себя за реальность. Более того, повествование слегка подсмеивается над собой — что-то вроде модернистского обнажения приёма: так, молодой Казанова после очередной поразительно успешной и пошедшей всем на благо аферы говорит прямо в камеру: «It really begins to scare me». Центральный герой приключенческого произведения зачастую удачлив сверх всякой меры: он защищен от возможности не справиться с очередным препятствием внутренним законом самого жанра. Но вот — своей репликой «в сторону» Казанова ставит этот закон под сомнение.
Характерно, что ближе к концу фильма бесконечная череда приключений с хорошим концом перестает казаться забавной, приобретая оттенок трагедии. Бесконечное движение теперь угнетает, «man, who keeps running» — больше не комплимент оптимизму и энтузиазму. Здесь мы подбираемся к различию двух вариантов легенды о Казанове (Казанова и сын): разнится сама логика их повестовования! Череда авантюр естественна в легенде о ловеласе — почему же здесь такое построение работает не вполне?
Вернемся к рассказу-в-рассказе. Помимо фигуры нарратора есть в фильме и образ эксплицитного слушателя/читателя — Эдит. Неверным было бы сказать, что нам показывают зрительное воплощение мемуаров Джакомо Казановы, — потому что отнюдь не им, точнее, не только им, определена композиция повествования: Эдит с самого начала участвует в рассказывании наравне со своим собеседником. Её вопросы направляют ход истории, заставляют подробнее остановиться на одном эпизоде и пропустить другие. Её предварительное знание (она постоянно соотносит рассказанное со слышанным ранее) — то, что должно быть подтверждено или же скорректировано, и таким образом — то, от чего отталкивается история.
Старый Казанова, в свою очередь, не просто ведет повествование; в его поведении по отношению к Эдит — рефлексия над собственной историей. Взаимодействие со слушательницей в каждом фрагменте тесно связано с эпизодами, которые были только что рассказаны или которые ей вот-вот предстоит узнать. Наиболее выразительный пример: Джакомо играет холодного соблазнителя, зная, что следующая "глава" — Неаполь; он (инстинктивно, быть может?) провоцирует и предвосхищает отторжение Эдит, защищаясь от тёмного варианта своей легенды.
Две грани легенды = два Джакомо Казанова. Казанова и сын — как название фирмы; наследник будет «продолжать дело Казановы» — так, как понимает это "дело". Если Беллино в Неаполе воплощает оригинальность ради оригинальности, готовность переступить все и всяческие границы, то Казанова-младший — это любовные завоевания ради самих завоеваний, девиз «брать» вместо «быть искренним, слушать и запоминать». Так превратно понятая история Казановы живет в этих двоих. И, как ни горько признавать это, потенциал такого искажения неотделим от самого сюжета жизни Джакомо-старшего: разве не переходил он от одной женщины к другой? Разве не нарушал приличия везде, где появлялся?
Виноват ли он в том, каким оказался его сын? Да и нет.
Да, потому что, так удивительно понимающий женщин, мужчин он грубо упрощает. «Men don't matter». Так, например, Джакомо утверждает, что знает доподлинно, что мучит Гримани, — и оказывается неправ. Он, давным-давно выучивший урок общения: позволить говорить другому, быть честным, — никогда не следовал ему, растя маленького Казанову.
Нет, потому что человек не определяется своим воспитанием (детство было одинаковым и одинаково несчастным что у отца, что у сына). И, что важнее: нет, потому что интерпретация истории — выбор и ответственность каждого.
(Здесь хочется упомянуть сцену, значение которой я долго не понимала. В чужом пустующем доме, где болеет раненый Казанова, Рокко и Джакомо-младший не спят. Рокко снимает белый чехол с какого-то предмета мебели и набрасывает его на плечи, как мантию. Какую-то секунду он играет в монарха — создаетобраз. Джакомо же, в другой комнате, сбрасывает со стола фарфоровую вазу. Он разрушает — и делает это бездумно и бесцельно; это не выражение горя и тревоги за отца, как мне подумалось сначала. Это то же, что и радость на его лице во время жестокой казни.)
История Казановы всегда была другой и о другом... тем не менее, эту-то, "неапольскую", версию он принимает за правду о себе и пугается. Он стремится контролировать свою легенду (возможно даже — только в тот-то момент и осознает в полной мере её существование?), пытается искусственно её завершить. В плане реальной жизни — через уединение и затворничество; выбирая место так, чтобы никто в округе не знал его имени, а значит, не стал бы пытаться продолжить сюжет — передать знакомым, как эстафету, очередную новость о герое. В плане самой истории — придумав и распространив сразу несколько (весьма поэтических) вариантов собственной кончины.
Вот только не ему суждено дать этой истории конец. Рассказчик и слушатель меняются местами («Now listen...»), и финал создает именно Эдит. Это она заново сшивает историю с реальностью, больше того — переписывает реальность во имя легенды (в светлом, истинном её варианте), давая тем самым судьбе героя единственно закономерный финал.
И правда, как еще могла завершится его история? Не удивительно, что Генриетта не поверила ни в один из пущенных слухов о его гибели: сколь угодно романтические (и потому отвечающие антуражу легенды) и даже по-своему правдоподобные (путешествия, скандалы и связанный с этим риск), они не соответствовали самой сути сюжета. В конечном итоге это всегда — кому, как не ей, знать! — был рассказ о мужчине и женщине, предназначенных друг другу и идущих друг другу навстречу. Джакомо Казанова, когда-то пробужденный женской лаской, создан именно Генриеттой: самым первым взглядом через толпу; первым и важнейшим уроком: «chin up, stay tall...». По логике самого нарратива, финал просто не мог не быть связан с нею.
Интересно, что, хотя в начале фильма старый Казанова и ворчит презрительно о приверженности девушек к хэппи-эндам, финал, подаренный ему Эдит, — вовсе не «жили долго и счастливо». (Джакомо и Генриетта в конечном-то итоге — не счастливая пара молодоженов, как можно было бы предположить). Это даже не «умерли в один день», другой излюбленный вариант окончания.
Что, вообще-то, отдает Эдит умирающему больному человеку? Зачем лжет ему? — нет, не просто лжет, больше того: она сжигает пришедшее письмо (ср. эпизод, когда она не дает Казанове сжечь собственную рукопись) и «переписывает» словами у его изголовья: «she never forgot, she never stopped looking for you». А потом добавляет своё: «she is on her way, she's coming». В последние минуты Эдит дает ему надежду — то самое, чем всегда жил Джакомо Казанова. Он не давал неудачам остановить себя и, в отличие от сына, никогда не бежал бесцельно: он бежал обратно, в свою Венецию. Обратно, к своей невесте. К Генриетте.
И, умирая, Казанова возвращается в миг их встречи, существующий за пределами реальности — вне земного времени. (Ср.: вот старый Казанова перечисляет Эдит имена своих возлюбленных, и между мелькающих их изображений, — лицо Генриетты: годами медленно опускаются ресницы, годами улыбка расцветает на лице.) И вот в это-то иное измерение, измерение памяти, измерение легенды, они уходят — чтобы танцевать на площади своего города вдвоем, только он и она, тур за туром, вечно.